Здесь было тихо и мирно, как в деревенской церкви. Вербы, опустив тонкие ветки, задумчиво смотрели в воду; солнце пятнами и полосами пестрило зеленый крутой берег; широкие лопухи тихо стояли в высокой крапиве, а цепкие репяхи легко цеплялись за широкие кружева Лидиной юбки. Какая-то кудрявая высокая, как деревцо, трава осыпала ее мелкой, белой пыльцой. Теперь Лида уже заставляла себя идти туда, куда шла, вопреки могучей внутренней силе, боровшейся в ней.

«Надо, надо, надо, надо…» — повторяла Лида в глубине души, и ноги ее, точно на каждом шагу разрывая какие-то тягучие путы, с трудом несли ее все дальше и дальше от моста, к тому месту, которое вдруг почему-то нарисовалось Лиде как конец пути.

И когда она пришла туда и под тонкими спутанными прутьями лозняка увидела черную холодную воду, быстро огибавшую нависший берег, Лида поняла, как ей хочется жить, как страшно умирать и как все-таки она умрет, потому что ей нельзя жить. Она не глядя бросила оставшуюся перчатку и зонтик на траву и свернула с дорожки прямо по густым бурьянам.

В одну эту минуту Лида вспомнила и перечувствовала необъятно много: на самом дне ее души, давно забытая и забитая новыми мыслями, детская игра с наивной мольбой и страхом повторяла: «Господи, спаси… Господи, помоги…» — откуда-то вынырнул мотив арии, который она недавно разучивала с роялем, и весь целиком промелькнул у нее в голове; вспомнила Зарудина, но не остановилась на нем; лицо матери, в это мгновение бесконечно ей дорогое и милое, мелькнуло перед нею и именно это лицо толкнуло ее к воде. Никогда прежде, ни после того Лида не понимала с такой ясностью и глубиной, что мать и другие люди, любившие Лиду, в сущности, любили не ее, такую, как она была, с ее пороками и желаниями, а то, что им хотелось видеть в ней. И теперь, когда она обнажилась и сошла с дороги, которая, по их мнению, была единственной для нее, именно эти люди, и больше всех мать, тем больше, чем сильнее любили прежде, должны были ее истязать.

Потом все случилось, как в бреду: и страх, и желание жить, и сознание неизбежности, и недоверие, и уверенность в том, что все кончено, и надежда на что-то, и отчаяние, и мучительное для нее признание места, где она умирала, и человек, похожий на ее брата, быстро перелазивший к ней через плетень.

— Ничего глупее придумать не могла! — крикнул Санин, запыхавшись.

По неуловимому человеческим мозгом сцеплению мыслей и побуждений Лида пришла именно к тому месту, где кончался сад Зарудина и где на полуразвалившемся плетне, в неудобной позе, скрытая от лунного света черною тенью деревьев, она когда-то отдалась Зарудину. Санин еще издали увидел и узнал ее и догадался, что она хочет сделать. Первым движением его было уйти и не мешать ей поступить как знает, но ее порывистые движения, очевидно, непроизвольные и мучительные, заставили его сердце сжаться жалостью, и Санин бегом, прыгая через кусты и лавочки сада, кинулся к Лиде.

На Лиду голос брата подействовал со страшной силой: донельзя напрягшиеся в борьбе с собой нервы сразу ослабели, голова закружилась, и все плавным кругом сдвинулось с места. Лида уже не могла сообразить, где она, в воде или на берегу. Санин успел перехватить ее у самого края, и собственная ловкость и сила очень понравились ему.

— Вот так! — сказал он.

Потом отвел Лиду к плетню, посадил на перелаз и с недоумением оглянулся.

«Что ж мне теперь с нею делать?» — подумал он.

Но Лида сейчас же пришла в себя и, бледная, растерянная и слабая, точно надломленная, горько и неудержимо заплакала.

— Боже мой, Боже! — всхлипывая, как ребенок, проговорила она.

— Глупая ты! — нежно и жалостливо возразил Санин.

Лида не слыхала его, но когда Санин сделал движение, она судорожно и крепко ухватилась за его руку и зарыдала еще громче.

«Что я делаю! — с ужасом подумала она, — нельзя плакать, надо обратить все в шутку… он догадается!» Ну, чего ты страдаешь! — мягко гладя ее по плечам, говорил Санин, и ему было приятно говорить так ласково и нежно.

Лида робко, из-под края шляпы, совсем по-детски снизу вверх взглянула ему в лицо и притихла.

— Я ведь все знаю, — говорил Санин, — давно знаю… всю эту историю…

Хотя Лида знала, что многие догадываются о ее связи, но все-таки, как будто Санин ударил ее по лицу, дернулась от него всем своим гибким телом, и ее широко раскрытые, моментально высохшие глаза, с красивым ужасом прекрасного затравленного животного скосились на брата.

— Ну, чего ты еще!.. Точно я тебе на хвост наступил! — добродушно усмехнулся Санин, с удовольствием взял ее за круглые мягкие плечи, пугливо дрожащие под его пальцами, и опять посадил на плетень, Лида покорно села в прежнюю надломленную позу.

— Что тебя, собственно, так огорчило? — спросил Санин. — О, что я все знаю? Так неужели же ты, отдавшись Зарудину, была такого скверного мнения о своем поступке, что даже боишься признаться в нем?.. Вот не понимаю!.. А то, что Зарудин не женился на тебе, так это и слава Богу. Ты и сама знаешь теперь… да и раньше знала, что это человечек хотя и красивый, и для любви подходящий, но дрянной и подлый… Только и было в нем хорошего, что красота, но ею ты уже воспользовалась достаточно!

«Он мною, а не я… или и я… да!.. Господи, Господи!» — проносилось в горячей голове Лиды.

— Вот то, что ты беременна…

Лида закрыла глаза и глубоко втянула голову в плечи.

— Это, конечно, скверно, — продолжал Санин мягким и негромким голосом, — во-первых, потому, что рожать младенцев дело самое прескучное, грязное, мучительное и бессмысленное, а во-вторых, потому, и это главное, что люди тебя замучают… Лидочка, ты, моя Лидочка! с могучим приливом хорошего любовного чувства перебил сам себя Санин. — Никому ты зла не сделала, и если народишь хоть дюжину младенцев, то от этого никому, кроме тебя, беды не будет!

Санин помолчал, задумчиво покусывая ус и скрестив на груди руки.

— Я бы тебе сказал, что надо делать, но ты слишком слаба и глупа для этого… У тебя не хватит ни дерзости, ни смелости… Но и умирать не стоит. Посмотри, как хорошо… Вон как солнце светит, как вода течет… Вообрази, что после твоей смерти узнают, что ты умерла беременной; что тебе до того!.. Значит, ты умираешь не оттого, что беременна, а оттого, что боишься людей, боишься, что они не дадут тебе жить. Весь ужас твоего несчастия не в том, что оно-несчастие, а в том, что ты ставишь его между собой и жизнью и думаешь, что за ним уже нет ничего. А на самом деле жизнь остается такою, как и была… Ты не боишься тех людей, которые тебя не знают, а боишься, конечно, только тех, кто к тебе близок, и больше всего тех, которые тебя любят и для которых твое «падение» потому только, что оно произведено не на брачной кровати, а где-нибудь в лесу, на траве, что ли, будет ужасным ударом. Но они ведь не поступятся перед тем, чтобы наказать тебя за грех твой, так что ж и тебе в них?.. Они, значит, глупы, жестоки и плоски, что же ты мучаешься и хочешь умереть ради глупых, плоских и жестоких людей?..