XXXVI
Солнце светило ярко, как весной, но уже было что-то осеннее в неуловимой кроткой тишине, прозрачно стоявшей между деревьями, то тут, то там тронутыми желтыми умирающими красками. И в этой тишине одинокие птичьи голоса звучали разрозненно, и гулко разносилось торопливое жужжание больших насекомых, зловеще носящихся над своим погибающим царством, где трав и цветов уже не было, а бурьяны выросли высоко и дико.
Юрий медленно бродил по дорожкам сада и большими глазами, остановившимися в глубокой думе, так смотрел вокруг — на небо, на желтые и зеленые листья, на тихие дорожки и стеклянную воду точно видел все это в последний раз и старался запомнить, вобрать в себя так, чтобы уже никогда не забыть.
Печаль мягко крыла сердце, и причины ее были смутны. Все чудилось, будто с каждым мигом все дальше уходит нечто драгоценное, что могло быть, но не было и не будет никогда. И больно чувствовалось, что по собственной вине.
Не то это была молодость и ее молодое счастье, которого он не взял, а оно не повторится; не то огромная заветная деятельность, прошедшая почему-то мимо него, хотя одно время он и стоял у самого центра ее. Как это случилось, Юрий не мог понять. Он был убежден, что в глубине его натуры таятся силы, пригодные для сломки целых скал мировых, и ум, охватывающий горизонты шире, чем у кого-либо на свете. Откуда являлась такая уверенность, Юрий не мог сказать и постыдился бы громко заявить о ней кому бы то ни было, хотя бы и самому близкому человеку. Но уверенность была, и тогда даже, когда он ясно чувствовал, что скоро устает, что многого не смеет и может только раздумывать над жизнью, стоя в стороне.
«Ну что ж…» — думал Юрий, печально глядя на воду, в которой зеркально стояли опрокинутые берега, убранные желтым и красным кружевом.
«Быть может, это и есть самое лучшее, самое умное!»
Заманчиво красивым показался ему образ человека, полного ума и чуткости, раздумчиво стоящею в стороне от жизни, с иронически-грустной улыбкой следя бессмысленную суету обреченных на смерть. Но было в этом что-то пустое; в глубине души хотелось, чтобы кто-нибудь видел и понимал, как красив Юрий в этой позе стоящего над жизнью, и скоро Юрий поймал себя на самоутешении и с горьким чувством устыдился.
Тогда, чтобы избавиться от тяжелого сознания, Юрий в тысячу первый раз стал говорить себе, что какова бы то ни была жизнь и кто бы ни был виноват в ее ошибках, в конце концов весь ее громоздкий и как будто грандиозный поток скромно и глупо уходит в черную дыру смерти, а там уже нет оценки, как и почему жил человек.
«Не все ли равно, умру ли я народным трибуном, величайшим ученым, глубочайшим писателем или просто праздношатающимся, тоскующим русским интеллигентом! Все ерунда!» тяжело подумал Юрий и повернул к дому.
Ему стало уж чересчур тоскливо в прозрачной тишине золотого дня, где отчетливее слышались даже собственные мысли и слишком чувствовалось медленное, но верное отшествие прошлого.
«Вон, Ляля бежит, — подумал Юрий, увидев что-то розовое и веселое, шаля мелькавшее за зелеными и желтыми кустами. — Счастливая Лялька!.. Живет, как бабочка, сегодняшним днем, ничего ей не надо… Ах, если бы я мог так жить!»
Но эта мысль была только на поверхности: его ум, его тоска, его мучения и раздумия, от которых он так болезненно страдал, казались Юрию необычайной редкостью и драгоценностью, поменяться которою на мотыльковую жизнь Ляли было бы невозможно.
— Юра, Юра! — звонко-певучим голосом крикнула Ляля, хотя было уже в трех шагах, и, вся расцветая улыбкой шаловливого заговорщика, молча подала ему узкий розовый конверт.
— От кого? — что-то почуяв, недоброжелательно спросил Юрий.
— От Зиночки Карсавиной, — торжественно и вместе с тем таинственно провозгласила Ляля и тут же погрозила ему пальцем.
Юрий страшно покраснел. Ему показалось, что в этом передавании записок через сестру, в розовом конверте и запахе духов что-то пошлое и сам он, счастливый адресат, в достаточной мере смешон. Он вдруг сразу съежился и как будто выставил во все стороны колючие перья. А Ляля, идя с ним рядом, с той особой восторженностью, с которой сентиментальные сестры принимают участие в свадьбах любимых братьев, начала щебетать о том, что она очень любит Карсавину и очень рада, и еще больше будет счастлива, когда они поженятся.
Несчастное слово «поженятся» густой краской и злым выражением глаз отразилось на Юрии. Провинциальный роман, с розовенькими записочками, сестрами-поверенными, с законным браком, хозяйством, супругой и детишками, встал перед ним именно в той пошлой, тряпично-пуховой сиропности, которой он боялся больше всего на свете.
— Ах, оставь, пожалуйста… что за глупости! — почти с ненавистью отмахнулся он от Ляли, и вышло это так грубо, что Ляля обиделась.
— Чего ты ломаешься… ну влюблен и влюблен, что ж тут такого! — надув губы, сказала она и, с бессознательной женской мстительностью попадая в самое больное место, прибавила: — Не понимаю, чего ради вы все из себя необыкновенных героев корчите!
Она махнула розовым хвостом, пренебрежительно показала ажурные чулочки и ушла в дом, как оскорбленная принцесса.
Юрий злобно проводил ее черными жесткими глазами, еще больше покраснел и разорвал конверт.
«Юрий Николаевич, если можете и хотите, приходите сегодня в монастырь. Я буду там с тетей. Она говеет и не выходит из церкви. А мне скучно и о многом хотелось бы с вами поговорить. Приходите. Это, может быть, очень дурно, что я вам пишу, но вы все-таки приходите».
Забыв обо всем, о чем он думал, Юрий в странном волнении какой-то физической радости прочел эту приписку. В одной коротенькой фразе вдруг необыкновенно ярко почувствовалась молоденькая чистая девушка, доверчиво и наивно открывающая свою любовную тайну. Как будто она уже пришла, бессильная, боязливая, любящая, и уже не может бороться, ничего не знает, что будет, и отдается вся в его руки. Неожиданная близость конца захватывающим трепетом истомно наполнила все тело Юрия. Так близко и уже неизбежно почувствовал он своими женскую молодость, в первый раз обнаженное, еще стыдливое и чистое тело, запах женских волос, испуганные и счастливые глаза, в светлых, как росинки, слезах.