— Вот вы теперь спокойны и так говорите, будто вы себе все знаете… А… вы не сердитесь, пожалуйста, на мине… вы всегда такой были? — с жгучим любопытством спросил Соловейчик.

— Ну нет, — качнул головой Санин, — правда, у меня и всегда было много спокойствия, но были времена, когда я переживал самые разнообразные сомнения… Было время, когда я сам серьезно мечтал об идеале христианского жития…

Санин задумчиво помолчал, а Соловейчик, вытянув шею, как бы ожидая чего-то для себя непостижимо важного, смотрел на него.

— Я тогда был на первом курсе, и был у меня товарищ студент-математик Иван Ланде. Это был удивительный человек, непобедимой силы и христианин не по убеждению, а по природе. В своей жизни он отразил все критические моменты христианства: когда его били, он не защищался, прощал врагам, шел ко всякому человеку, как к брату, «могий вместить» — вместил отрицание женщины как самки… вы помните Семенова?

Соловейчик кивнул головой с наивной радостью. Это было для него непостижимо важно: в знакомой обстановке, среди знакомых людей вдруг нарисовался ему образ, о котором туманно было его представление, но который влек его, как бабочку во тьме ночи яркое пламя свечи. Он весь загорелся вниманием и ожиданием.

— Ну, так вот… Семенову тогда было страшно плохо, а жил он в Крыму на уроке. Там в одиночестве и предчувствии смерти он впал в мрачное отчаяние. Ланде об этом узнал и, конечно, решил, что он должен идти спасать погибающую душу… И буквально пошел — денег у него не было, занять ему, как «блаженному», никто не давал, и он пошел пешком за тысячу верст! Где-то в дороге и пропал, положив, таким образом, и душу за други своя…

— А вы… скажите мине, пожалуйста! — весь приходя в движение, вскричал Соловейчик, экстатически блестя глазами, — а вы признаете этого человека?

— О нем много было споров в свое время, — задумчиво отвечал Санин, — одни вовсе не считали его христианином и на этом основании отвергали; другие считали его просто блаженным с известным налетом самодурства; другие отрицали в нем силу на том основании, что он не боролся, не стал пророком, не победил, а, напротив, вызвал только общее отчуждение… Ну, а я смотрю на него иначе. Тогда я находился под его влиянием до глупости! Дошло до того, что однажды мне один студент дал в морду… сначала у меня в голове все завертелось, но Ланде был тут и как раз я на него взглянул… Не знаю, что произошло во мне, но только я молча встал и вышел… Ну, во-первых, я этим потом страшно и, надо думать, довольно глупо гордился, а во-вторых, студента этого возненавидел всеми силами души. Не за то, что он меня ударил, это бы еще ничего, а за то, что мой поступок как нельзя больше послужил ему в удовольствие. Совершенно случайно я заметил, в какой фальши болтаюсь, раздумался, недели две ходил как помешанный, а потом перестал гордиться своею ложной нравственной победой, а студента тот о при его первой самодовольной насмешке избил до потери сознания. Между мной и Ланде произошел внутренний разрыв. Я стал яснее смотреть на его жизнь и увидел, что она страшно несчастна и бедна!

— О, что же вы говорите! — вскричал Соловейчик, вы разве можете себе представить все богатство его переживании!

Эти переживания были однообразны: счастье его жизни состояло в том, чтобы безропотно воспринять всякое несчастье, а богатство в том, чтобы все больше и глубже отказываться от всякого богатства жизни! Это был добровольный нищий и фантаст, живущий во имя того, что ему самому не было вовсе известно…

Вы не знаете, как вы меня терзаете! вскрикнул Соловейчик, неожиданно заломив руки.

Однако, вы какой-то истеричный, Соловейчик! удивленно заметил Санин. Я ничего особенного не говорю! Или этот вопрос очень наболел в вас…

— Очень! Я теперь все думаю и думаю, и голова у мине болит… Неужели все это была ошибка!.. Я себе, как в темной комнате… и никто мине не может сказать, что делать!.. Для чего же живет человек? Скажите вы мине!

— Для чего? Это никому не известно!..

— А разве нельзя жить для будущего? Чтобы хотя потом был у людей золотой век…

— Золотого века никогда не может быть. Если бы жизнь и люди могли улучшиться мгновенно, это было бы золотое счастье, но этого быть не может! Улучшение приходит по незаметным ступеням, и человек видит только предыдущую и последующую ступени… Мы с вами не жили жизнью римских рабов или диких каменного века, а потому и не сознаем счастья своей культуры; так и в этом золотом веке человек не будет сознавать никакой разницы со своим отцом, как отец с дедом, а дед с прадедом… Человек стоит на вечном пути и мостить путь к счастью все равно, что к бесконечному числу присчитывать новые единицы…

— Значит, все пустота? Значит, «ничего» нету? Я думаю. Ничего.

— Ну, а ваш Ланде! Ведь вот же вы…

— Я любил и люблю Ланде, — серьезно сказал Санин, — но не потому, что он был таков, а потому, что он был искренен и на своем пути не останавливался ни перед какими преградами, ни смешными, ни страшными… Для меня Ланде был ценен сам по себе, и с его смертью исчезла и ценность его.

— А вы не думаете, что такие люди облагораживают жизнь? А у таких людей являются последователи… А?

— Зачем ее облагораживать? Это — раз. А второе то, что следовать этому нельзя… Ланде надо родиться. Христос был прекрасен, христиане — ничтожны.

Санин устал говорить и замолчал. Молчал и Соловейчик, молчало и все кругом и только, казалось, мерцающие вверху звезды ведут какой-то нескончаемый безмолвный разговор. Вдруг Соловейчик что-то зашептал, и шепот его был странен и жуток.

— Что такое? — вздрогнув, спросил Санин.

— Вы скажите мне, — забормотал Соловейчик, — вы мне скажите, что вы думаете… если человек не знает, куда ему идти, и все думает, все думает и все страдает, и все ему страшно и непонятно… может, тому человеку лучше умереть?

— Что ж, — нахмурившись в темноте, сказал Санин, ясно и остро понимая то, что невидимо тянулось к нему из темной души еврейчика, — пожалуй, лучше умереть. Нет смысла страдать, а жить вечно все равно никто не будет. Жить надо только тому, кто в самой жизни видит уже приятное. А страдающим — лучше умереть.